В приказной палате подьячий царапает пером по бумаге, другой дремлет. Солнечные лучи ударяют по листу, сушат строки. Увидев боярина, подьячие вскочили. Успокоив их ленивым взмахом руки, боярин прошел к себе. Не успел снять терлик, ввалился в палату приказной дьяк, вывалил на стол груду свитков, грамот с печатями и без и, тряся бородкой, удалился, подумав: «Знаю, боярин, тошно тебе, но на то ты и голова приказа». Читать свитки, и верно, не хотелось. Боярин подошел к окну, присел на подоконник, стал глядеть на кремлевский двор. В голову полезли мысли о бренности жития, о своих невзгодах.
С тех пор как умерла его жена, в доме и во дворе ладу не стало. Челяди и холопов вроде нагнал больше, а порядка стало меньше. В хоромах грязь, со двора все крадут свои же челядинцы, припасы тают, а спросить не с кого.
Холопы глядят бирючьем, то и гляди сожгут амбары, клети, а сами утекут в леса. Шепчутся меж собой о Стеньке Разине, о вольных людях, кои хоронятся в лесах, об антихристе, что тайно ходит по Москве у. вселяется то в одного, то в другого. Второй год вдовству — пора бы боярыню себе подыскать, да боязно. Старую взять неохота, а молодую… Идет ему ноне пятидесятый год, что скажет государь Алексей Михайлович? Да и молодухи в Москве своенравны, греха не боятся. Взять соседа, боярина Ромодановского. Женился на молодой и с плетью не расстается. То к одному приревнует, то к другому. Конюха из-за молодой боярыни запорол. Опять же одному, хоть и в полсотни лет, скушно. Мало ли в Москве греховодников, живут с дворовыми девками тайно, а ему, приближенному царя, благопристойному христианину, и грешно и опасно. Дома томишься-томишься, в приказ придешь — здесь тошнее того. Одну грамоту прочтешь — на душе муторно, вторую прочтешь — хоть в петлю лезь. Особенно тяжко стало в последние две недели. Государю в летний спас минет сорок лет, к этому дню вся Москва готовится, с худыми вестями не подступись, вот и копит боярин бумаги в сундуке, на боярское сидение с царем не несет. А ведь потом ответствовать придется. Нет, хочешь-не хочешь, а читать надо.
Перекрестился боярин, взял на удачу свиток, развернул. Так и есть — ответ воеводы из Кузьмодемьянска. Еще в конце весны запросил оружейный приказ у всех воевод о состоянии крепостей, оружия, потому как слухи о бунтовщиках, ворах и разбойниках с весны пошли густо.
«Град наш, — пишет воевода Хрипунов, — видом жалок и худ. Мосты починили, башни стоят без кровли, ров засыпался, а кое-где и совсем не копан. Ратных людей почти нет, стрельцов и воротников — ни одного человека, пушкарей токмо шесть, да и те голодные. Пороха нет, хлебных запасов нет. Посадские люди от правежей почти все разбежались с женами и детьми. Волости кругом выжжены, опустошены, в тюрьме сидит сорок разбойников, а чем их кормить?»
Пакет за сургучной печатью. По почерку боярин узнал — пишет его старый друг, воевода из Нижнего Новгорода.
«…Доведешь ли ты, Богдан Матвеич, до государя али нет, но дела на Волге плохи. Крепость наша укреплена дурно и надежным убежищем жителям города на случай разбойного промысла служить не может. Народ округ города разорен, а налогов множество. То запросные деньги давай на случай опасности, то хлебные поборы на содержание служеных людей. А брать негде, посошно службу нести некому. Деревни пусты, народишко бежит в леса. Я, исполняя строгие царские наказы, собираю посадских и волостных людей, бью их на правеже с утра до вечера, ночью голодных и избитых держу в застенке, а утром сызнова вывожу на правеж и многих забиваю до смерти. Люди округ мрут от голода и холода, бегут в леса, а там еще горше им. Попадают беглыя люди в разбойные ватаги, множат воровское племя, и оттого худо нашему государству может быть. На той неделе староста одного села сказал мне на правеже: «При басурманских набегах нам и то легче было жить, разорений было меньше». Монастырские владения, что стоят на нашей земле, делу государеву не помогают, ибо у всех в разное время данные льготные грамоты есть…»
Третье письмо еще больше расстроило боярина. Оно было из Галичского уезда, от управляющего его вотчины.
«…Велел ты мне, холопу твоему, государь мой, писать всю истинную правду, вот я и пишу. Ныне в вотчине твоей, во селе Никольском, приключилась беда. Изо многих иных вотчин, то из князя Михайлы Черкасского, то из боярина Василия Одоевского, Григория Собакина тож, черные людишки бегут в леса, сбиваются в ватаги и воруют повсеместно. У нас, слава богу, никто пока не ушел, однако на этой неделе наскочили воры и разбойники, меня и челядь всю повязали да закрепили в клети и двор наш пограбили: увезли десять свиней, полсотни баранов, пять лошадей самолутчих. У меня в доме отняли хлеб, куры и сыры, сорок кусков холста…»
Просунул нос в дверь подьячий. Проворковал:
— Думный дворянин, воевода из Танбова.
— Янка! — обрадованно воскликнул боярин. — Зови! — И сам пошел навстречу. В палату, широко распахнув дверь, ворвался Яков Хитрово — племянник Богдана. Одной рукой облапил дядю (другая на черной повязке), поцеловал трижды.
— Каким ветром, Янка? И с рукою што?
— А-а, — Яков нахмурился, — за вором одним гонялся, стрелу в плечо словил. До свадьбы заживет.
— Ну, садись — рассказывай. Как там, в Танбове?
— Танбов жив-здоров. Разбойников развелось, как собак. Шайки не токмо в каждом лесу, а и в малой роще. Одну не успеешь вытурить, ан на ее месте целых две. Тут один вор объявился, Баловнем зовут, до сих пор поймать не могу. Стрела в плече — его.
— В Москву позван зачем?
— Царь-государь позволил. Руку полечить, оклематься.